– так, чтобы не дотрагиваться до их щек своей щекой. Он крайне сдержан и почти не выдает своих чувств” [41]. (Впрочем, есть и другие свидетельства: на своей фотографии для Лоллобриджиды он написал: “Я был в небе, видел много звезд, но ты самая красивая из звездочек” [38].)
Учась на ошибках, он начинает чувствовать, где что уместно говорить. То есть еще в Индии он вещает с трибуны о коммунистической программе и исторических решениях XXII съезда КПСС – а уже через неделю, на Цейлоне, заметив, что агитация такого рода отпугивает аудиторию, старается держаться более общего курса: мир во всем мире и освоение космоса.
Он осваивает искусство, давая интервью, отвечать развернутыми репликами – а не так, как в первые недели: “да”, “нет”, “как учили”, “полечу, когда потребуется”. Иногда его риторические комбинации выглядят чрезвычайно поэтичными. “Я не считаю себя всего лишь бесстрастным техническим работником, которого запихнули в летательный аппарат, чтобы зарегистрировать чисто научные результаты. Наоборот, я бы сказал, что человек нуждается, даже в космосе, в ветке сирени. Потому что вовсе не техника делает человека, а сам человек создает технику. Я думаю, люди нового общества, которое мы строим, будут более развитыми, чем их предшественники: они будут нуждаться в искусстве и в эстетике. Чтобы цивилизация не дегуманизировалась, духовный прогресс должен идти в ногу с прогрессом в науке и технике” [42]. Ветка сирени, надо же; так мог бы разговаривать святой Франциск – но подполковник Советской армии?
Он держится весьма уверенно и все время шутит. В Швеции, где его пытались взорвать (поступил анонимный звонок о том, что помещение якобы заминировано), он прокомментировал вопрос – ну а что если бы бомба и в самом деле взорвалась? – с великолепной невозмутимостью: “Что ж, орбита моего полета наверняка была бы ниже космической. Так что не страшно” [43]. В Англии на вопрос, какая именно достопримечательность на Земле привлекла его взгляд в космосе – Великая Китайская стена или Гран-Каньон, он не преминул отметить: “Ни то ни другое. По правде сказать, размеры нашей родной России. Вот это да” [62]. На Цейлоне, сойдя с трапа самолета и очутившись внутри живого коридора из поющих и танцующих молодых девушек, которые, как выяснилось, отгоняли таким образом от гостя злых духов, Гагарин тут же заявил, что “с такими красивыми девушками он готов изгнать с Цейлона всех злых духов” [40].
Неудивительно, что его не только встречали, но и провожали люди, скандирующие: “Хорошо, хорошо, Гагарин!”
Это в 1961 году его могло стошнить от слишком щедро налитого в сувенирный бокал-рог киндзмараули [44]; теперь он в состоянии себя контролировать – и поэтому прекрасно держится после свежего пива, которое преподносят ему – тоже в огромном сосуде, теперь уже в виде ракеты – в Дании на заводе “Карлсберг”.
Он учится лавировать между расставленными империалистами ловушками. В Париже, на улице, ему захотелось однажды попить – и услужливые руки тотчас же протянули ему бутылку пепси-колы. Можно представить себе, насколько соблазнительно выглядел в жаркий день этот изящно упакованный напиток – маркированный, однако, как продукт сугубо американский, то есть такой, ассоциироваться с которым в условиях холодной войны советскому космонавту было бы неправильно. “Pas de pepsi cola”, – решительным жестом Гагарин отстраняет от себя запретный плод – и требует чего-нибудь более кошерного: “je veux quelque chose de français” [46]. Ему несут “Перье” – и, при всей анекдотичности этой ситуации, надо признать, что он сделал виртуозно точный выбор[65].
Он хорошо экипирован – какими бы странными ни казались его дорожные аксессуары посторонним. Так, человек, сопровождавший Гагарина в поездке по Франции в 1967 году, вспоминает, что по вечерам Гагарин доставал из чемодана нитку с иголкой и шкатулку, полную пуговиц: дело в том, что поклонники, даже через шесть лет после полета, когда в космосе скорее хозяйничали американцы, постоянно в пароксизме страсти выдирали ему пуговицы с мясом: им хотелось не просто дотронуться до великого человека, но и унести домой какой-либо сувенир. Новые пуговицы к своему белому парадному кителю он пришивал сам [47].
Несмотря на накопленный опыт, в любой момент он мог угодить в какой-нибудь неприятный капкан; нарушение неизвестных ему социальных протоколов могло запороть весь достигнутый эффект от триумфальной поездки. В Вене его поселили в отель “Imperial” в роскошный номер, где предыдущую ночь провела оперная дива, – и пресса не упустила возможность оттоптаться на этом: глядите-ка, коммунист-то наш [70]. В Париже советское посольство заказывало для Гагарина в фирме “Крайслер” напрокат открытый лимузин – и те слили прессе [48], что им было сказано: автомобиль может быть любого цвета, кроме красного. Русские опасались спровоцировать принимающую сторону – осознавая, что та и так сделала то, на что сами они вряд ли бы пошли: пустили к себе офицера чужой армии; лишний дипломатический скандал был совершенно ни к чему. В той же Вене Гагарин остался однажды без завтрака – потому что работники его отеля и вообще всей австрийской туриндустрии очень некстати решили устроить забастовку [50]. Следовало ли публично высказать солидарность с их действиями – или же потратить последние калории на то, чтобы предать их анафеме за срыв пропагандистского тура? Гагарин, как всегда, выбрал соломоново решение – поехал завтракать в советское посольство (где, впрочем, его никто не ждал, и ему пришлось долго торчать перед запертыми дверями – под камерами фотокоров правых газет) [70].
Случались ситуации, когда Гагарину требовалось балансировать на карнизе между стремлением вовлечь в свою орбиту новых адептов – и опасностью оказаться в очевидно неподобающем обществе. Таким тонким моментом была августовская, 1961 года, поездка Гагарина в Канаду – по приглашению американского миллионера Сайруса Итона.
С одной стороны, Итон, охарактеризованный американскими газетами как “человек, которого Кремль наградил, пожалуй, самой значительной меткой позора, которую может получить американец, – сатанинской Ленинской премией мира” [49], – был безусловно “наш человек”. С другой – Итон был очевидный классовый враг, и когда он водил Гагарина по опрятным улочкам маленького канадского города, демонстрируя ему трогательный праздник, в котором принимали участие волынщики и барабанщики в шотландских килтах, и нашептывал ему, что не сомневается в том, что очень скоро он, Гагарин, станет и первым человеком, ступившим на Луну, – ясно было, что деньги его нажиты не честным трудом, а эксплуатацией других граждан; как быть? Да, “Сайрус Итон – американец, который пожимает красную руку, отвесившую Соединенным Штатам пощечину” [49]; но как реагировать, когда этот американец предлагает Красной Руке принять в дар новый автомобиль – такой, какого Красная Рука никогда не сможет купить себе в Советском Союзе? Что могло стоять за этим соблазнением?
Все время требовалось смотреть в оба – и самому рассчитывать степень опасности выбираемой траектории. Понятно, что следовало почаще выступать перед рабочими-металлургами и отказываться от участия в “принижающих” (выражение Каманина) мероприятиях. Но